ЛИТЕРАТУРА КИНО on-line off-line

Предназначение. Роман.

Глава девятнадцатая. МИХАЛЕК
Сентябрь 1884 года


«...Пан разрешит, если сегодняшний наш разговор будя непротокольным? От слов своих я не откажусь, не подумайте. Решенное решено, но я спросил себя: а что если, Станислав, пан подполковник сначала узнает о твоих мотивах? Ведь они есть у тебя? Есть же и у тебя уважительные причины, не менее веские, чем у твоих бывших товарищей? Пан подполковник спросит: зачем мне это нужно?.. А для уважения, пшепрашам. К предательству, как известно, все относятся одинаково скверно: и преследуемые, и преследователи. Меня непременно заклеймят в предательстве. А что если здесь не предательство?

Я сказал себе: Станислав, ты должен сохранить свою честь. Но как? Мотивы — они не для протоколов, мотивы составляют предмет исследования господ литераторов. О, какой роман мог бы написать с меня пан Крашевский или пани Ожешкова! Мне же важно изложить суть пану подполковнику как дворянину и офицеру. Без протокола. Мне важно, чтобы пан подполковник меня уважал, когда я буду давать протокольные показания. А я их буду давать.

С чего же мне начать?.. Если у пана подполковника есть время, то я позволю себе начать издалека, с той поры, когда Станислав Пацановский еще не был революционером. Но он уже был поэтом. В сущности, это одно и то же, тут исток, из которого проистекают мотивы.

Итак, возьмем этого четырнадцатилетнего поэта, сына состоятельного сахарозаводчика, и посмотрим его на просвет. Что у тебя внутри, мальчик? Почему у тебя польское имя Станислав — для других и лишь дома тебя называют Моня? Зачем ты пишешь стихи?.. Ведь твоя судьба предначертана еще с пеленок: «Посмотрите на нашего Моню! Его отец может быть спокоен за него. Есть кому передать дело...» А что хотелось Моне? Моне хотелось взорвать дом с сахарным заводом впридачу. Моня уже выбрал себе псевдоним Яцек Бас, потому что хотел стать поэтом, носить усы и разговаривать басом. Поэты — странный народец. Их никогда не устраивает та жизнь, что вокруг; они непременно выдумают себе иную и станут носиться с нею, как с писаной торбой...

Сегодня Пацановский отрекается не просто от своих бывших товарищей и дел — берите выше, пан подполковник. Сегодня он отрекается от Яцека Баса.

...По ночам ко мне в камеру приходит человек. Он несколько одутловат, у него простое бесхитростное лицо. Боюсь, он даже глуп. На нем котелок, а галстук завязан с неумелым шиком, принятым в рабочих предместьях. Я знаю, что он отец многочисленного семейства. Он останавливается у моей железной кровати и глядит мне в глаза. Иногда я слышу его жалкий шепот: «Михалек, Михалек...» Потом он приподымает котелок, и я вижу в его голове над правым ухом дыру, из которой стекает засохшая струйка крови...

Пан подполковник не понимает, кто приходит по ночам в запертую наглухо камеру узника Десятого павильона?

Это ткач Францишек Гельшер.

Дайте мне собраться с мыслями... Я не хочу упустить ничего. Бог, если он есть, будет свидетелем: я не скрою ни песчинки правды, как бы ужасна она ни была; я не стану себя обелять и возводить напраслину на сообщников. Я хочу быть объективным. Бог меня уже покарал, прислав мне тень убитого. Ваш суд не сможет назначить мне большей кары.

Итак, я начну с двух неудачных покушений на Сиремского. Пан подполковник знает, о чем я говорю. Шмауса вы арестовали на месте преступления, затем пришел черед Бугайского и Томашевского. Приговор на Сиремского остался неисполненным.

Вероятно, это сильно задело Куницкого. Он был раздасадован. Могущественный «Пролетариат» не может покарать предателя! Речь ведь идет не о генерал-губернаторе, которого охраняет стража на Замковой площади, не так ли? Обыкновенный рабочий из Згежа, почему бы его не устранить, ежели он запятнал себя доносительством? Но — не выходит! И в Згеж едут агенты Центрального комитета. Одним из них был я, другим — Антоний Поплавский, представитель «Пролетариата» в Лодзи. Пан подполковник спросит, кто был руководителем, и я отвечу честно: Станислав Пацановский по кличке Михалек. Он был облечен личными полномочиями Куницкого.

Я имел задание организовать третье покушение на Сиремского. И я поручил это дело Францишеку Гельшеру, руководителю згежской организации. Он дал свое согласие, и мы уехали.

Прошло время, и из Лодзи в Варшаву донеслась весть, что Гельшер медлит. Он уверяет организацию, что якобы следит за Сиремским и выбирает удобный момент, однако дело не движется. Более того, его видели с Сиремским в трактире, где оба мирно выпивали. Известие это привез в Лодзь Ян Петрусиньский, молоденький рабочий, активист партии, возмущенный поведением Гельшера. Пан подполковник, я полагаю, будет иметь возможность переговорить с Петрусиньским лично и увидит тогда, что это почти ребенок с нежным личиком, доверчивый и наивный. Ему не было тогда и девятнадцати. Он поделился с Поплавским своими сомнениями, а тот информировал Варшаву, то есть Куницкого.

И снова те же агенты ЦК удаляются в Згеж. Собрание згежского актива произошло на квартире у Гельшера. Кроме нас с Поплавским присутствовали рабочие Петрусиньский и Блох. Францишек вздыхал, мялся. «Михалек, кажется, мне не доверяет? Клянусь Богом, я делал попытки, но пока неудачно. Вы же сами видите, дело опасное, мы уже потеряли трех товарищей...» Петрусиньский сжигал его взглядом. Гельшер попросил у меня четыре рубля пятьдесят копеек, сказав, что купил кинжал для исполнения приговора. Я выдал деньги из средств партии. Мы с Поплавским переночевали у Гельшера и наутро уехали, считая, что цель достигнута. Но спустя несколько дней разразился скандал. На собрании кружка Петрусиньский публично обвинил Гельшера в том, что тот выудил партийные деньги, а обещания не исполнил. Мы с Поплавским вернулись в Згеж. На этот раз остановились у Блоха. Я вызвал Гельшера и припугнул его...
Пан подполковник не охотник, нет?.. Я к тому, что будет легче понять. О, Пацановский никогда не был охотником, но у него поэтическое воображение. Поэтам знание дается свыше. Я могу легко вообразить себе охотничий азарт, эту дрожь убийства, которая возникает, когда гонят зверя и вот-вот прольется кровь.

До Черного доходят известия из Згежа, и он призывает к себе Михалека, чтобы решить вопрос. Черный возбужден, он выкрикивает слова: «Предатель! Карать! Hикто не должен уйти от возмездия!» Михалек подливал масла в огонь, он чуточку побаивается своего патрона и тоже убежден, что кровь должна быть пролита. Дело требует крови — и уже неважно чьей. Против Францишекя Гельшера неоспоримая улика: преступное промедление с исполнением приговора над Сиремским. Никто не замечает смягчающих обстоятельств. Действительно, почему бы не предположить, что Гельшер не решается убить человека, тем более что тот, как выясняется, не слишком похож на закоренелого предателя? В самом деле, с сентября восемьдесят третьего, вот уже восемь месяцев, в Згеже не произошло ни единого ареста, не считая покушавшихся на самого Сиремского, при том что последний прекрасно знает всех членов организации. Может быть, он выдал случайно? Может быть, напуган и раскаялся! Но и это никого не интересует. Правда, Сиремский отодвигается на второй план. О нем временно забывают, ибо есть более свежее предательство Гельшера. Вдобавок в Варшаве  появляется  некто  Цесельский,  перепуганный рабочий, сбежавший из Згежа, и он вторит Михалеку: Гельшер — предатель, никакого сомнения быть не может!

Это было каплей, переполнившей чашу. Дело происходило на квартире Бардовского. Куницкий вскочил, бросился к бюро и тут же на листке бумаги написал смертный приговор Гельшеру. Он притиснул свою подпись печатью партии, находившейся здесь же, в ящике бюро, и протянул мне листок со словами: «Займитесь этим делом. Промедление недопустимо!» Я взглянул на листок и попросил разрешения исправить орфографические ошибки. У товарища Черного нелады с польской грамматикой. «Конечно, о чем речь... Надо показать рабочему силу партии. Тем более, что я намереваюсь в будущем перенести центр нашей работы в Лодзь и Згеж, ибо в Варшаве стало небезопасно. Надо заранее отбить охоту у доносителей наушничать полиции. Отправляйтесь туда немедленно!»

Он удалился в другую комнату и вернулся уже с револьвером, кинжалом и маленькой баночкой с какой-то жидкостью. «Это опий. Выбирайте орудие возмездия сообразно обстоятельствам. Желаю удачи!»

Представьте себе, пан подполковник, небольшую квартиру, которую снимает семья рабочего ткача. Вечер. На круглом столе под абажуром стоит керосиновая лампа, а вокруг стола сидят молодые и немолодые люди в сюртуках и при галстуках. Один из них — худой, с острым кадыком и головою, слегка откинутой назад, читает смертный приговор. Пламя керосиновой лампы колеблет тени. В комнате мертвая тишина. На столе лежат револьвер, кинжал и баночка с ядом. Не правда ли, картина слишком нарочита и безвкусна, пан подполковник? Я сказал бы так, если бы сам не был участником того собрания.

Собрание единогласно утвердило приговор. Я опрашивал поименно: «Ян Гельшер, считаете ли вы приговор Центрального комитета партии справедливым и заслуживающим исполнения?» — «Да».

Родной брат Францишека Гельшера согласился с приговором! Вот до чего доводит жажда крови! И я, совсем как в плохой трагедии, поручил ему исполнить приговор. Тогда мне казалось, что в этом будет некая Шекспировская мощь и красота: брат убивает брата за идею! Да что там Шекспир, пан подполковник! Тут Библией пахнет. Только не Каин убивает Авеля, а наоборот. Наверняка у меня в голове крутились подобные бесовские мысли — я наверное не помню, ибо тоже был возбужден... Кровь горячит, пан подполковник.

Но Ян после раздумья тяжело покачал головой. «Я не смогу». Библейский план рухнул. Тогда я обратил свой взор к невинному агнцу — Яну Петрусиньскому. «Партия поручает вам исполнить приговор смерти над Францишеком Гельшером!» Он побледнел, потом стал пунцовыми «Нет-нет, только не меня!» — «Вы не согласны с приговором?» — «Согласен».— «Тогда почему же?» — «У меня не получится. Я никогда... ни разу...» — «А вы подумайте о своих товарищах, которые могут погибнуть в тюрьме, выданные предателем! Подумайте об их детях и женах! Вам помогут исполнить дело. Если хорошо подготовиться, все пройдет как по маслу».— «Кто мне поможет?» — выдавил из себя Петрусиньский. «Я»,— ответил молчавший до сих пор Блох.

Мне кажется, пан подполковник, что и Ян Гельшер, и Ян Петрусиньский перепугались. Они не думали, что дело зайдет так далеко, хотя юный Петрусиньский с его максимализмом давно выражал свое недоверие Францишеку. Но одно дело подозревать, обвинять и даже ненавидеть, и совсем другое — убить. Я понял, что Петрусиньского можно сломать. «Я не думаю, что вы боитесь, что вы просто-напросто трусите...— начал я, выдержав паузу.— Мы все гуманисты, для нас человеческая жизнь свята, но выше всего партийные принципы и общее дело, не так ли?» — «Так»,— покорно кивнул он. «Никто не принуждает нас отдавать свои силы и самую жизнь революционной борьбе, но если мы вступили на этот путь добровольно, то должны быть верны идее. Пусть нас будет меньше, но пусть среди нас не будет предателей! Вы готовы исполнить свой революционный долг?» — «Готов!» — он вскинул голову, глаза его блеснули решимостью. Теофиль Блох сидел угрюмый, мне показалось, что у него со старшим Гельшером какие-то личные счеты.

Мы избрали следующий план: Блох попытается заманить Гельшера на прогулку в городской сад, а там угостит папиросами, пропитанными опием. Когда Гельшеру станет дурно, они присядут на скамейку, потом Блох отлучится, и тут должен действовать Петрусиньский с револьвером. Я собственноручно замочил в опии несколько папирос, высушил их и сложил в портсигар Блоха. Помню, мы даже шутили при этом, подсчитывая, сколько папирос понадобится Гельшеру, чтобы одуреть. Я для вящего эффекта вызвался испробовать действие яда на себе, но меня отговорили. Совершив приготовления, мы с Поплавским снова уехали в Лодзь дожидаться известия о покушении.

Однако минуло две недели, а в Згеже было тихо. Я волновался. В Варшаве ждал исполнения приговора Куницкий. Тогда я выслал в Згеж Поплавского, чтобы он поторопил товарищей.

Я не находил себе места. А что, если заговор раскрылся? Мне очень хотелось заслужить похвалу Куницкого, и от одной мысли, что я могу не исполнить поручения, меня кидало в дрожь.

Поплавский вернулся через день. Он выглядел так, будто накурился опиумных папирос, которые мы приготовили Гельшеру. Поплавский лег на кровать лицом к стене и несколько часов молчал. Потом он рассказал мне все.

Шестого июня около десяти часов вечера Францишек Гельшер и Теофиль Блох отправились погулять в городской парк. Блох вел Гельшера к условленному месту, где за кустами ждал их Петрусиньский с револьвером. Блох с Гелынером уселись на лавку. Петрусиньский наблюдал за ними из-за кустов. Блох щелкнул портсигаром и дал Гельшеру огня. Тот затянулся. Через минуту у него закружилась голова, он откинулся на лавке... «Какие-то странные папиросы»,— пробормотал он. «Пойду куплю других»,— отвечал Блох и пошел в трактир. Петрусиньский осторожно снял с себя башмаки, чтобы не наделать лишнего шума, и так — с башмаками в одной руке и пистолетом в другой — стал подкрадываться к Гельшеру сзади. Когда он был на расстоянии двух шагов, Гельшер поднял голову и обернулся. Глаза его были затуманены опием. «Ян...» — сказал он с трудом. Петрусиньский поднял пистолет и выстрелил ему в висок. После этого бросился бежать. Скрывшись снова за кустами, он лихорадочно надел ботинки и выскочил на аллею, по которой уже бежали люди, привлеченные звуком выстрела. Смешавшись с ними, он добежал до лавки, где в той же позе, склонив голову набок, сидел Францишек Гельшер. Из головы лилась кровь. «Что случилось? Кто стрелял? Ловите убийцу!» — раздавались возгласы в толпе. Петрусиньский восклицал тоже. Послали за лекарем. Вскоре Гельшера перенесли домой, а Петрусиньский отправился в трактир, где ждал его Блох.

На следующий день оба были арестованы. Но улик никаких не имелось, исключая подозрения жены Гельшера, которой якобы за несколько дней до покушения муж рассказал о том, что его хотят убить, и назвал фамилии. Блоха и Петрусиньского отпустили. Впрочем, об этом пан подполковник знает.

Антоний Поплавский рассказал мне это в Лодзи во время грозы, когда молнии вспыхивали в дыме фабричных труб и грязные потоки воды катились по булыжным мостовым. Мне было страшно.

Вы спросите меня: знали ли мы тогда, что убили невинного человека? И я отвечу: знали... О, мы старательно гнали от себя эту мысль, опровергали ее железной необходимостью для партии с честью выйти из создавшегося положения, но... мы знали, пан подполковник. Мы приносили жертву на алтарь возмездия, мы запугивали этим остальных. Мы, так сказать, убивали впрок, чтобы другим было неповадно. Не знаю, может быть, Петрусиньский, благодаря своей наивности, искренне верил в правоту этого дела. Но я уже тогда знал, что правоты нет. На чем же держалось мое участие? В чем черпал я силы, чтобы доиграть роль до конца?

В теории сильной партийной личности, я бы так сказал. Я сам это придумал, вы не найдете такой теории ни в одной нелегальной книжке. Я стал размышлять над нею в последний период деятельности «Пролетариата» во многом благодаря Куницкому.

Людвик Варыньский, насколько я его себе представляю, не был сильной партийной личностью в моем понимании этого слова. Он был хорош, вероятно, для своего времени, когда партия строилась на широких демократических началах. Мне рассказывали такой эпизод, пан подполковник. Варыньский любил приглашать молодых рабочих, новых членов организации, в ресторан Беджицкой, где обычно проходили собрания руководства партии. И там он настоятельно требовал, чтобы рабочие называли его на «ты», а также обращались на «ты» к другим членам ЦК — Дулембе, Дембскому, Ентыс. Это было нечто вроде шутливой игры, за нарушение требования полагался штраф в гривенник. Очень мило, не правда ли? Последствия этого демократизма партия испытала уже осенью прошлого года, когда рабочие кружки затрещали но швам, расшатываемые болтунами, предателями и провокаторами.

Я вступил в «Пролетариат» после ареста Варыньского. Я надеюсь, пан подполковник уже убедился в том, что я не похож на наивного мальчика, смущенного радикальными идеями. Да, я поэт, но я и мыслитель. Молодой товарищ Михалек, агент ЦК второй ступени, не был пассивным исполнителем чужой воли. Со стороны могло показаться, что мы все были разными. Я был более других обеспокоен мыслью о создании могущественной конспиративной партии. Я понимал, что в борьбе с вами, пан подполковник, наши шансы практически равны нулю, коли скоро мы пойдем стенка на стенку. Ваше преимущество не только в численности, но в в организованности, какой мы никогда не достигнем в условиях конспирации. Но в борьбе отдельных личностей или малых групп наши акции повышаются, ибо партия может располагать небольшим ядром, ничем не уступающим высшим чинам гocyдарства: министрам, генералам и даже, пшепрашам, начальнику отдельного корпуса жандармов. Я не настолько бестактен, чтобы напоминать пану подполковнику об Исполнительном комитете. Постепенно я пришел к мысли, что в партии необходима еще одна партия, малочисленная и почти никак с первой не связанная. Это руководящее ядро должен возглавлять своего рода диктатор — умный, волевой, внушающий страх человек... О, пан подполковник проницателен! Конечно, я сам мечтал об этой роли, но не сразу, клянусь честью, далеко не сразу. Пока же я работал на Куницкого, который но своему темпераменту более всего подходил на эту роль. В тот момент, о котором я рассказывал, вождю совершенно необходимо было удавшееся покушение. Два провала при попытке покарать Сиремского пошатнули его авторитет. И я уже не думал — виновен или не виновен Гельшер. Я знал, что выбор пал на него и он должен быть убит.

Все было бы прекрасно, если бы... Если бы по ночам мне не стал являться печальный человек с дыркой в голове.

Я спросил себя: Станислав, чего он хочет? Сможешь ли ты договориться с ним, чтобы он больше не приходил? Я попытался с ним договориться, но он лишь бормотал: «Пап Михалек...», не желая внимать моим доводам. Я надеюсь, что сегодня он оставит меня в покое. Ну, не сегодня, так завтра, послезавтра, когда я подпишу все протоколы и выдержу очные ставки со всеми сообщниками. Я отважу его от себя!

Но что, если и этого будет мало?

Только, пожалуйста, я вас очень прошу, не пишите: «Учитывая чистосердечное раскаяние в желание помочь следствию...» Не надо этого писать! Я смиренно выслушаю любой приговор и не подам апелляцию, клянусь вам. Я здесь не за тем, чтобы снять с себя несколько лет каторги. Мне нужно договориться с Францишеком Гельшером, больше ни с кем.

У меня будет к пану подполковнику одна просьба. Я прошу не устраивать мне очной ставки с Петрусиньским. Я не хочу второй тени, когда вы его повесите. Не хочу. Мне нечем будет от нее откупиться...»


Постскриптум
Предатель Станислав Пацановский по приговору Варшавского окружного суда получит десять лет и восемь месяцев каторжных работ, замененных высочайшим повелением ссылкой в Степной край отдельно от товарищей по процессу.

Там имя и следы Пацановского затеряются навсегда.

 

< Назад | Далее >

О себе | Фото | Видео | Аудио | Ссылки | Новости сайта | Гостевая книга ©Александр Житинский, 2009; Администратор: Марина Калашина (maccahelp@gmail.com)